Научный поиск как
приватное дело
Оскольский А.А.
Говорят, что первое впечатление —
самое верное. Моё первое знакомство с неофициальной наукой
состоялось осенью 1980 года, когда я, будучи первокурсником биофака
Университета, попал на семинар по теоретической биологии под
руководством Сергея Викторовича Чебанова. Происходящее застигло меня
врасплох: я не понимал ничего. И не только из-за моей слабой
осведомлённости: тема звучала вполне тривиально, однако её развитие
шло непредсказуемо, по совершенно незнакомым мне правилам игры. Те
слова, которые произносили собравшиеся, я, случалось, слышал и
раньше, однако построенные из них предложения решительно не хотели
укладываться у меня в голове. Участники же семинара, среди которых,
как я выяснил позже, были люди самых разных специальностей (биологи,
математики, химики, философы, лингвисты … — список неполный),
понимали друг друга с полуслова. Действие, казалось, развёртывалось
не в аудитории на кафедре генетики, а на вновь открытом материке.
Меня, недавнего выпускника советской средней школы, завораживала
широта открывавшегося горизонта: до того я не мог и предположить,
что, например, обращение к "Метафизике" Аристотеля может кое-что
прояснить в проблемах молекулярной биологии, а предпосылки
экспериментального метода Галилея подлежат критике. Было ясно,
однако, что происходящее — не профанация, а добротное дело,
совершаемое живой мыслью прямо на моих глазах. А значит — здесь есть
чему поучиться, и мои усилия по освоению местного "птичьего языка"
не будут напрасны. Я стал регулярно посещать заседания семинара и
примерно через год начал что-то на них понимать, а через три —
рискнул даже высказаться сам. Участие в этих штудиях в итоге дало
мне не меньше, чем учёба в Университете.
Семинар С. В. Чебанова не был одинок — в Санкт-Петербурге начала
80-х действовало много исследовательских групп, существовавших вне
академических и университетских структур. Среди этих групп можно
назвать семинары по комплексности и по принципам конструирования
(оба — под руководством А. П. Сопикова), по проблемам интуиции Г. П.
Самойловой, по системной формализации А. Л. Слободского, по
семиодинамике Р. Г. Баранцева, по математической логике С. Ю.
Маслова и ряд других (я не ручаюсь за точность приведённых названий,
тем более что они лишь очень условно отражали тематику).
В советское время слово "неофициальный" имело ореол попускаемой
недозволенности: Так назывались сферы жизни, контроль над которыми
стремились, но не могли удержать властные структуры. Как давно
подмечено, жизнь в России возможна лишь потому, что несовершенство
её законов (и прочих установлений крупного и мелкого начальства)
компенсируется необязательностью их исполнения. Между декларируемыми
императивами и их осуществлением лежат обширные зазоры, в которых,
как в убежищах, смогли пережить свои нелёгкие времена отечественная
религия, наука, культура — и в которых, увы, гнездится неистребимое
российское взяточничество и казнокрадство. Эти зазоры были и
остаются, но с течением времени меняется их конфигурация, а вместе с
ней — названия. Сейчас принято говорить о "теневом" (в первую
очередь — о теневой экономике, так как до других сфер у нынешней
власти просто не доходят руки).
Жизнь "в зазорах", в отличие от оппозиционной или криминальной
деятельности, не требует активного и явного противостояния Системе —
это жизнь помимо властных структур. Такие представители "теневой
экономики", как крестьянин, продающий картошку на обочине шоссе, или
водитель, подвозящий случайного пассажира, уходят от уплаты налогов
не ради борьбы с режимом, а ради собственного выживания. Участники
неофициальных семинаров находились в сходном положении — они просто
жили, занимались тем, что им было интересно, и не стремились никому
противостоять.
Впрочем, к 80-м годам неофициальность уже перестала быть синонимом
нелегальности. Семинары, о которых идёт речь, обычно приобретали
какой-нибудь эфемерный статус, позволявший легально собираться и
заниматься своими штудиями, но явно недостаточный для того, чтобы
преодолевать все препоны, препятствовавшие публикации их
результатов. Доступ к печатному слову находился под строгим
контролем, обход которого грозил конфликтом с властями. Так в 1983
году после неудавшейся попытки публикации сборника трудов был
разогнан семинар по семиодинамике Р. Г. Баранцева*.
Всё обошлось без уголовных преследований, но многие участники
семинара потеряли работу или были исключены из аспирантуры.
Стоит отметить, что противопоставление официальной и неофициальной
науки возникло в России не в 1980-е годы, а гораздо раньше — во
второй половине прошлого века. Оно связано с традициями домашних
научных кружков, появившихся в 1850-х гг.; их предшественниками были
политические и интеллектуальные кружки 1820-х–1840-х годов. Обычай
регулярно собираться у кого-нибудь дома, вне казённых стен, чтобы за
чаем в дружеском кругу обсудить волнующие научные и мировые проблемы
— специфически русское явление, неявно, но сильно повлиявшее на
облик отечественной науки**. Традиция эта была
прервана в 1920-е гг., однако культивировашееся в ней отношение к
занятиям наукой как к делу приватному пережило все перипетии
советской истории и сохраняется до сих пор.
Разумеется, неофициальные семинары 1980-х годов во многом отличались
от кружков прошлого века. Семинар задумывался как публичная и вполне
академичная акция, избавленная, однако, от излишней ритуальности
официальных собраний. Человек, вовлечённый в неофициальные штудии,
редко ограничивался участием в одном семинаре, а старался делить
своё время и силы между несколькими группами. Благодаря личным
контактам семинары узнавали друг о друге, постепенно налаживали
рабочие связи с группами из других городов (главным образом из Тарту
и Москвы). Уже в середине 70-х неофициальные интеллектуальные группы
стали ощущать себя причастными к "семинарскому движению" — паутине
связей, соединяющих многие (и постоянно множащиеся) узлы-семинары в
исследовательское сообщество, не ставящее перед собой единых целей,
не полагающее жестких границ и существующее параллельно с
обособившейся от него официальной иерархизированной наукой.
Возникновение многочисленной группы людей, для которых участие в
семинарах было важной, если не основной частью жизни, стало
возможным отчасти благодаря тому инфантильному состоянию, в котором
пребывали жители СССР: время тогда не отождествлялось с деньгами, а
казалось неисчерпаемым ресурсом, который можно тратить на совершенно
непрактичные вещи.
В семинарском движении были свои общепризнанные мэтры, такие как А.
А. Любищев, Г. П. Щедровицкий, Ю. М. Лотман, Р. Л. Берг, ставшие
наставниками для многих его участников. По сути дела, семинары были
ещё и альтернативной системой образования. То была редкая для
современного общества ниша, в которой культивировались традиционные
отношения учительства; учителя не просто передавали знания, а
бескорыстно выращивали своих учеников, способных самостоятельно
думать и жить. Благодаря присутствию мэтров семинарское движение не
вырождалось в тусовку дилетантов, а, напротив, ориентировалось на
самые высокие образцы профессионализма.
Как уже говорилось, неофициальное положение семинаров практически
закрывало для их участников доступ к публикации результатов. На
семинарах господствовала устная и эпистолярная речь, предназначаемая
для "узкого круга ограниченных людей", а не печатное слово,
ориентированное на общедоступность. Выступления на семинаре должны
были быть понятны и убедительны только для присутствующих hic et
nunc — всё равно никто другой их никогда не услышит и не прочитает.
Постепенно, по мере перехода к обсуждению всё более глубоких
интенций, каждый семинар вырабатывал свои специфические термины,
собственный "птичий язык", позволявший различать и вводить в
разговор самые утончённые оттенки смыслов. Язык этот становился
доступен только для "своих", а новичок должен был тратить немало сил
для того, чтобы его освоить. Конечно, такая эзотеричность
препятствовала общению, но зато она служила цензурой, защищающей
достигнутые результаты от профанации. Сложности, сопровождавшие
доступ к публикации, избавили участников семинаров от заботы об
общедоступности своих результатов и, парадоксальным образом,
способствовали глубине и утончённости их поисков.
Какого рода барьеры разделяли официальную и неофициальную науку? В
какой-то мере семинары, подобно диким ландшафтам и кухонным
посиделкам, ценились просто как место тусовки, как та сфера, в
которую можно уйти от надоевшей повседневности. Но, с другой
стороны, то был уход в зону отчуждения: официальная наука сама
жёстко отгораживалась от семинарского движения, отторгая его как
опасное чужеродное тело. Почему же столь безобидные и вполне
респектабельные акции, как семинары, кому-то казались пугающими,
подозрительными, опасными?
Ответ, лежащий на поверхности — из-за их "идеологической
неблагонадёжности": в параноидальной атмосфере начала 80-х собрания,
на которые люди приходили по собственной воле и произносили
малопонятные слова, сами собой вызывали подозрения в подрыве
общественных устоев. На семинарах практически не звучало прямой
критики режима, но круг проблем, обсуждавшихся на них, воспринимался
властями как "буржуазная пропаганда", "идеализм", "клерикализм" и т.
д., что в любой момент могло дать повод для гонений. Впрочем, такую
угрозу не следует преувеличивать: хотя от партии-комсомола постоянно
можно было ждать какой-нибудь гадости, их реальное влияние тонуло во
всеобщем безразличии к идеалам марксизма-ленинизма.
Куда более серьёзной причиной изоляции неофициальных семинаров были
подозрения в их причастности к "псевдонауке", то есть — в нарушении
неписаного кодекса поведения учёного. Действительно, люди науки в
СССР были не просто социальной группой, а привилегированным
сословием, поддерживавшим свои представления о чести. Стремление к
"научности" идей, текстов и действий было для учёных не просто
методическим требованием (тем более что сама по себе "научность"
исследования вовсе не гарантирует истинности и достоверности его
результатов), а императивом сословной этики. Подозрение в
причастности к "псевдонауке" звучало как серьёзное оскорбление для
"настоящего учёного", наносящее удар по его академической репутации.
По сути дела, однако, граница между "настоящей наукой" и "псевдонаукой"
не имела иных опознавательных знаков, кроме усваиваемых в молодости
примеров "настоящих учёных" и "лжеучёных", "сильных" и "слабых"
публикаций, "хороших" и "плохих" экспериментов, которые разнятся в
каждой научной школе. Это была граница между коллективными
интуициями "своего" и "чужого", точно схваченная фольклором: "Наука
есть то, что делаю я, но совсем не то, что делаешь ты".
Как правило, участники семинарского движения осознавали свою
причастность к учёному сословию, но предпочитали (выражаясь в духе
Т. Куна) вести свои поиски вне рамок господствующих парадигм. Вообще
говоря, присутствие маргиналов, способных критиковать устоявшиеся
парадигмы, провоцирует более консервативных коллег на их защиту, что
поднимает тонус научной жизни и придаёт ей неповторимый колорит. При
этом и "критики", и "консерваторы" нуждаются друг в друге, а потому
в норме вполне способны уживаться и взаимодействовать. Официальная
советская наука страдала, однако, острой идиосинкразией к рефлексии
собственных основ. Провозглашалось, что любое научное положение
может быть подвергнуто сомнению, но всякие попытки критиковать,
например, теорию Дарвина в её модернизированной версии
(синтетическую теорию эволюции), считались ненаучными.
"Антидарвинизм" стал не просто набором альтернативных концепций
биологической эволюции, а ересью, с которой следует бороться.
Неофициальные семинары казались учёному сословию рассадником
подобного рода "ересей" — но при этом и задача защиты и развития
"настоящей науки" приобретала квазирелигиозную окраску: настоящий
учёный призван был не просто заниматься своими исследованиями, но
служить науке и верить в неё.
Как ни странно это звучит, но наука в СССР, изрядно страдавшая от
идеологического контроля, сама была важнейшей опорой господствующей
идеологии — опорой тем более прочной, что она мало кем осознавалась
в таком качестве. В советском идеологическом дискурсе научный разум
занял место отвергнутого Бога, так называемое "научное
мировоззрение" (то есть вера в устройство мира, при котором все
проблемы человека разрешимы средствами научного разума, за образец
которого обычно принимается экспериментальное естествознание Нового
времени) стало официальным, а обширная сеть исследовательских
институтов (и в особенности — система Академии наук) играла, помимо
прочего, роль государственной церкви. И если среди моих сверстников
в начале 80-х уже никто всерьёз не верил в коммунизм, в науку верили
мы все.
Заметим, что самой науке чужды квазирелигиозные притязания — ей нет
дела до того, кому служат, во что верят учёные, каково их
мировоззрение, которое совершенно не обязано быть "научным". В
России, однако, от науки традиционно ожидают не только (и не
столько) выверенных формулировок и практических рекомендаций,
подлежащих дальнейшей проверке, сколько свидетельств об истине
мироздания. При этом "научное мировоззрение" оказывается коварной
штукой: апеллируя к бесспорным достижениям науки, облегчившим
человеческую жизнь, оно ставит самого человека в положение научного
объекта, то есть набора всеобщих и общезначимых регулярностей, в
котором нет места свободе, совести, индивидуальности,
непредсказуемости, жизни (к этому "идеалу" близок Кириллов в
"Бесах"). Лучшее оправдание для тоталитаризма трудно даже
вообразить!
От учёного сословия власть ожидала не столько новаторских
исследований, сколько поддержания устоявшегося и респектабельного
облика "настоящей науки", которым в случае надобности можно
прикрыться. Наука должна была динамично развиваться — но только при
условии постоянства парадигм; научные революции востребованы не
были. Любой отход от парадигмы, устоявшейся здесь и теперь, в данном
городе и в данной научной школе, воспринимался коллегами не как
выражение альтернативного мнения, но как скатывание в "псевдонауку",
то есть такой шаг, в котором их групповая интуиция усматривала
опасность для корпоративных интересов. Отторжение неофициальных
семинаров было, таким образом, защитной реакцией научного сословия,
которое тонко чувствовало социальный заказ и дорожило своим местом в
системе власти, хотя далеко не всегда ясно осознавало собственную
ангажированность.
Был и ещё один, специфически российский мотив изоляции неофициальных
семинаров: им не находилось места в повседневном распорядке жизни
советского научного учреждения, который во многом напоминал быт
сельской общины. Академическая община имела свою иерархию,
календарный цикл (весенние и осенние праздники, Новый год,
полевой/отпускной сезон и т.д.), мифологию и фольклор, набор
ритуалов, регулирующих повседневное и профессиональное общение,
прохождение инициации (защита диссертации), отношения между полами и
возрастными группами, круговую поруку и т. д.
Общинность научной жизни не способствовала установлению связей между
исследователями разных специальностей. Неофициальные семинары
проходили на территории, которую община считала "своей", но на
которую с санкциями и соблюдением должных ритуалов вторгались
"чужие". Контакты с "чужими" нарушали размеренный ход жизни и
вызывали раздражение, смешанное, однако, с любопытством. Участники
семинаров воспринимались то как безобидные "пришельцы", то как
высокомерные умники, занятые всякой ерундой ("головастики"),
отмеченные своеобразной внешностью ("волосатики", "бородатые") и,
разумеется, "съехавшей крышей". Впрочем, обычно семинары находили
себе покровителя из числа влиятельных членов общины.
Какова же судьба семинарского движения? Барьеры, разделявшие
официальную и неофициальную науку, к концу 80-х годов исчезли вместе
с идеологическим контролем и цензурой. Роль Высшего Авторитета
плавно перешла от Разума к Рынку; власть потеряла всякий интерес к
науке. Учёное сословие оказалось в положении обедневшего дворянства
при капитализме: его привилегии никто не отменял, но они уже ничего
не значат. За науку перестали платить; академическим общинам нечего
стало делить, и они заметно ослабили повседневную опеку своих
членов. В итоге "официальный" учёный 90-х годов оказался в положении
"неофициального" 80-х: он тоже вынужден жить "в зазорах". Правда, в
отличие от прошлых лет, он не отделён "железным занавесом" от
зарубежных коллег. Если учёный хочет и способен заниматься наукой —
открытые государственные границы и Интернет предоставляют ему такие
возможности для самореализации, которые раньше и не снились.
Тот опыт самоорганизации умственной жизни, который накопили
неофициальные семинары начала 80-х, оказался как нельзя кстати уже к
концу десятилетия. Судьба их участников сложилась по-разному, но,
насколько я знаю, никто из них не был выбит из колеи общественными
потрясениями: в большинстве своём они не оставили науку, некоторые
(как, например, Е. Гайдар, В. Найшуль, покойный В. Савицкий) стали
заметными политическими фигурами, другие нашли себя в религии. Идеи
и замыслы, которые годами вызревали в недрах семинарского движения,
стали центрами кристаллизации ряда ярких научных и социальных
проектов, в большой мере определяющих нынешний интеллектуальный
облик Санкт-Петербурга. Пожалуй, самыми жизнеспособными оказались те
начинания, в которых был задействован культивировавшийся на
семинарах опыт учительства и ученичества; о них свидетельствует
плеяда таких незаурядных учебных заведений, как Высшая
Религиозно-Философская школа, СПб Еврейский университет, СПб
Классическая гимназия, колледж "Земля и Вселенная" и др., возникших
в нашем городе в конце 80-х годов. Семинарское движение плавно
переросло в сеть научных, деловых и личных связей, вплетённых в
ткань сегодняшней жизни. Оно ушло в прошлое вместе с совсем не
прекрасной эпохой.
* Семиодинамика. Труды семинара. "Санкт-Петербург
Оркестр", СПб, 1994. 192 с.
** Александров Д.А. Историческая антропология
науки в России // Вопросы истории естествознания и техники, 1994,
N4, с. 3-22
Пчела #12 (1998 |